|
— Не буду я краски па всякую мелочь тратить,— презрительно повел плечами и сокрушенно вздохнул редактор, когда кто-то предложил изобразить Севку «в натуральную величину».— Подумаешь, о таких «героях», как Севка, и возникает один философский вопрос.
— Какой же? — опросили ребята.
— Почему у пас на заводе к самым лучшим девчатам липнут подонки всякие?
— А ты но обобщай.
— Я не обобщаю, но, ей-богу, обидно! Хорошие люди ходят в тени, их никто никогда не видит и не слышит, а эти...
Редактор, видимо, хотел выругаться, но только вздохнул еще раз:
— И стало нас снова двенадцать...
— Да ты не вздыхай так тяжко,— вмешался в разговор подсевший к ребятам старик, до этого молча куривший в углу черную, куцую трубочку,— Двенадцать — это даже лучше, а то была бы вас чертова дюжина!
Ребята рассмеялись:
— Это верно! Мы, папаша, ни в бога, ни в черта, ни в приметы там всякие не верим, но с тем, кто сбежал, нас все равно было бы не тринадцать, а только дюжина — самая обыкновенная. Простая арифметика: он и на заводе не работал — вечно резину тянул.
— Ну и я ж про то! Не жалейте!
— Не жалеем, да неловко перед людьми. Приедем в Целиноград, в крайком явимся. «Откуда?» — спросят пас. «Из Москвы, скажем, со «Станколита» прибыли».— «Ах, да, да, мы вас ждали! Все тринадцать явились?» — «Нет, скажем, только двенадцать...» — «Как двенадцать?! А вот телеграмма: тринадцать комсомольцев завода «Станколит» выехали ваше распоряжение...» Что тогда?
— Тогда честно надо сказать: одни сбежал!
— Честно-то честно, да как язык повернется? Это еще Раиска выручила, а то бы совсем позор.
— Как позор?
Пришлось рассказать старику еще и о комсорге Витьке Ершове.
— А он-то работник или тоже больше насчет речей?
— Работник. Оп и речь может сказать, и руки у него золотые. Одна беда: родители больно холят его.
— Вот это действительно обидно. Но вы в архив его пока не сдавайте. Приедете, осмотритесь, устроитесь — напишите ему. Да так, чтобы по обидеть человека. Так, мол, и так, живем неплохо, если есть возможность, приезжай посмотреть, жалеть не будешь.
|